Индустриализация, развернутая советской властью на территории Украинской ССР в 1930–1980-е годы, носила избыточный характер. Её логика определялась не только экономической целесообразностью, но и политической необходимостью создать противовес РСФСР. Избыточность системы, при которой плотность производства доминировала не только над экономической целесообразностью, но и экологической безопасностью, неизбежно вела к росту риска техногенных катастроф. Поэтому взрыв реактора на Чернобыльской АЭС стал закономерным итогом этой политики.
Но Чернобыль – это не только техногенная катастрофа, это «больший взрыв», приведший к появлению современной украинской нации, разительно отличающейся и от малороссов, и от советских украинцев.
В 1986 году Украина и украинцы впервые оказались в центре глобального внимания, преломленного через страшилки Холодной войны о ядерной опасности. Украина перестала восприниматься как территория с историей, которая непосредственно делала её частью России; она превратилась в отдельный ландшафт нуклеарного постапокалипсиса. Соответственно, украинцы в западном дискурсе обрели образ нации-жертвы — причем внешний слой образа говорил о политической жертве, которой навязали опасную индустриализацию, но его внутреннее содержание было радиофобным, прежде всего по отношению к самим украинцам.
«Зона отчуждения», населенная «нацией-жертвой», стала метафорой всей страны: Украина — это преломлённое, искусственно измененное пространство, где общепринятые нормы и логика не действуют, где любой внешний «чистый» актор, что постсоветский, что несоветский, несёт ответственность за происходящее внутри, обязан искупить вину «заражения» Украины, и ответственность эту стимулируют открытой или косвенной угрозой ослабить контроль за границей зоны — за остатками советского индустриального и военного наследства.
Из этой метафоры выросло не только самоощущение украинцев, построенное на уверенности, что они жертвы, причем наследственные, а поэтому им все пожизненно должны, но и устойчивый внешнеполитический инструментарий, который можно обозначить как прямой или косвенный ядерный шантаж: требования компенсаций и прямых субсидий за консервацию Чернобыльской АЭС, манипуляции советским ядерным наследием, шантаж контролем над действующими АЭС, а потом и атаки на российские АЭС в ходе текущей войны. В эту же парадигму ложится энергетический шантаж Европы, продолжающийся уже более 20 лет, а также угрозы открыть фронт – сдаться России, если не будут выполнены требования о помощи.
Постапокалиптический ландшафт, населенный одичалым, зараженным населением, настолько глубоко проник в украинское сознание, в качестве национального бренда, что зимой 2013-2014 гг его буквально в кинематографической образности воспроизвели на Майдане.
Поэтому на современном этапе военного конфликта превращение территории Украины в руины вызывает у значительной части украинского общества не ужас, а эмоциональный комфорт узнавания. Пейзаж разрушения подтверждает идентичность: "мы — жертвы, живущие в запретной зоне". Соответственно, угрозы остановить боевые действия и тем самым обеспечить "неконтролируемые последствия" — это не тактическая импровизация, а органичное продолжение сорокалетней традиции: мир должен платить за то, чтобы украинская радиация (метафорическая и реальная) не выплеснулась за пределы "зоны".
Но эта традиция самыми быстрыми темпами ведет к национальной эрозии, поскольку таким образом украинцы сами определяют свою ценность только как охранников, сторожащих внутренние границы «зоны отчуждения», за её пределами – они носители заразы, которые в ближайшей перспективе будут вынуждены скрывать своё происхождение.
Как и население, эвакуированное из 30-километрового радиуса Чернобыльской АЭС: в местах переселения «чернобыльцы» подверглись агрессивной стигматизации, более 100 тысяч человек долгие годы были вынуждены скрывать факт эвакуации из зоны отчуждения, чтобы не быть отвергнутыми обществом.






































